
Шел бой. Каждый день он начинался утром при бледном свете снега, а кончался при желтом мигании пылкой лампы-молнии.
«Чем это кончится, мне интересно было бы знать, — говорил я сам себе ночью. — Ведь этак будут ездить на санях и в январе, и в феврале, и в марте».
Я написал в Грачевку и вежливо напомнил о том, что на N-ском участке полагается и второй врач.
Письмо на дровнях уехало по ровному снежному океану за сорок верст. Через три дня пришел ответ: писали, что, конечно, конечно... Обязательно... но только не сейчас... никто пока не едет...
Заключали письмо некоторые приятные отзывы о моей работе и пожелания дальнейших успехов.
Окрыленный ими, я стал тампонировать, впрыскивать дифтеритную сыворотку, вскрывать чудовищных размеров гнойники, накладывать гипсовые повязки...
Во вторник приехало не сто, а сто одиннадцать человек. Прием я кончил в девять часов вечера. Заснул я, стараясь угадать, сколько будет завтра, в среду. Мне приснилось, что приехало девятьсот человек.
Утро заглянуло в окошко спальни как-то особенно бело. Я открыл глаза, не понимая, что меня разбудило. Потом сообразил — стук.
— Доктор, — узнал голос акушерки Пелагеи Ивановны, — вы проснулись?
— Угу, — ответил я диким голосом спросонья.
— Я пришла вам сказать, чтоб вы не спешили в больницу. Два человека всего приехало.
— Вы — что. Шутите?
— Честное слово. Вьюга, доктор, вьюга, — повторила она радостно в замочную скважину. — А у этих зубы кариозные. Демьян Лукич вырвет.
— Да ну... — Я даже с постели соскочил неизвестно почему.
Замечательный выдался денек. Побывав на обходе, я целый день ходил по своим апартаментам (квартира врачу была отведена в шесть комнат, и почему-то двухэтажная: три комнаты вверху, а кухня и три [комнаты] внизу), свистел из опер, курил, барабанил в окна... А за окнами творилось что-то, мною еще никогда не виданное.
